
Нигде, кроме Уэлена, не представишь себя так легко и точно в отношении целого земного шара. Не полуостров и не посёлок, а именно себя, стоящего на краю материка, в самом его северо-восточном углу. Иногда воображение рисует этот материк в виде бесформенной туши задремавшего на лежбище моржа, и тогда каменная громада Чукотского мыса становится его головою, а уэленская коса – длинным изогнутым клыком. Нигде, как здесь, не ощутимы так – ежедневно и ежечасно – все четыре стороны света. Живя в городе, никогда не спрашиваешь себя, где тут север, а где юг, где восток или запад, и только припомнив, что всякий раз, возвращаясь с работы, видишь в конце улицы заходящее солнце, можешь сказать себе, что там запад. На Чукотке страны света так же реальны, как например, море, тундра, горы, льды, как, наконец, стены вашего дома.
Но Уэлен мне почему-то видится не в квадрате и даже не в круге, поделенном на 360 частей, а скорее, в эллипсе, составленном из двух дуг, одна из которых – это море и север, а другая – тундра и юг. Да, север и юг господствуют здесь во все времена и полны значения для повседневной жизни посёлка: летом вдоль моря низко над водой ходит солнце, освещая круглые бурые спины моржей и длинные чёрные – китов, осенью оттуда приходят штормы и по месяцам дует «северяк», перенося через косу мельчайшую солёную пыль, оседающую на окнах. Вслед за штормами надвигаются льды и наступает зима – время терпеливой охоты возле разводий. А солнце уходит на юг и выныривает там, среди сопок, чтобы тут же спрятаться, как испуганная нерпа. В эту пору полярных сумерек на юг почему-то любят смотреть собаки – неизвестно, что их там привлекает, но могут подолгу сидеть и смотреть не шелохнувшись. Люди тоже смотрят на юг более всего осенью, когда из тундры в море, прямо над поселком, собравшись в стаи, перелетают утки, поглядывают и зимой, ожидая самолёт или пургу.
Действительно, «от юга приходит буря, от севера – стужа». Ледяной зимний «северяк» не бывает особенно сильным, зато ветер с юга достигает 25-30 метров в секунду, и говорят, что здесь, на побережье, это далеко не предел. Есть множество конкретных примет, по которым можно определить приближение пурги, но самая, пожалуй, главная и сводящая их всех воедино – это ощущение возбуждённого ожидания, охватывающее вас перед тем, как передовые отряды ветра вступят в посёлок. Возбуждены и собаки – они не лежат, как обычно, свернувшись на кучах золы, а перебегают с места на место и то и дело принимаются кататься по снегу.
Сначала ветер налетает порывами – это авангард пурги, разведка. Потом он устанавливается и дует пока несильно, но ровно, видно, как по лагуне, подсвеченной снизу, из-под горизонта, зимним солнцем, ползут, извиваясь, к посёлку белые снежные змеи. В это время еще можно успеть внести в дом запасы угля, если он у вас на улице, и сбегать в магазин за недостающими продуктами. Обратно приходится возвращаться согнувшись, ложась на ветер, пряча лицо от снега, поднявшегося уже высоко. Собаки не катаются больше – некоторые забились в угольники, а другие сидят с подветренных сторон домов, прижавшись боком к стене, мордами в одну сторону, к завихряющемуся вокруг углов ветру. Возле домов особенно трудно идти – они слишком невелики, чтобы защитить от ветра, он обтекает их сверху и с обеих сторон и, на какое-то время сбившись с пути, начинает кружить и метаться, так что не знаешь, откуда он налетит и ударит. Лучше держаться открытых мест, где вся масса воздуха, не колеблясь, стремится только в одном направлении – на север...
Только что на улице пурга выла и свистела, а в доме она звучит уже по-другому. В тамбуре вас оглушает грохот железной крыши, словно по ней прокатывается асфальтовый каток или пробегает нескончаемое стадо оленей.
Привыкнув к этому звуку, начинаете различать ещё один: тонкое посвистывание ветра сквозь крохотную дырочку в наружной двери. Против этой дырочки уже возвышается небольшой холмик снега. Открываете дверь в комнату и путаетесь в тяжёлом ватном одеяле. Освобождаетесь от него не прежде чем закроете дверь – так меньше напускается холоду. Здесь грохот пурги потише, ровно и напряжённо гудит печка. При такой тяге можно совсем закрыть трубу – всё равно из комнаты выдует и угар и дым, зато тепла останется больше.
Уголь и вода есть, продуктов хватит, в доме тепло. Теперь можно спокойно сесть к столу с кружкой чая и журналом, да ещё поймать по «Спидоле» какую-нибудь музыку. Гаснет свет – опять где-то не выдержали многострадальные, неоднократно порванные предыдущими пургами, не раз чиненные провода. Но есть свечи. Язычок пламени стоящей против окна свечи колеблется. Задёргиваешь окно шторой, пламя выравнивается, зато штора, хотя окно с осени тщательно замазано, начинает едва заметно колыхаться.
Пурга стремится в дом, и он сотрясается от её ударов. Даже в этом равномерном и бешеном движении бывают какие-то ускорения, когда кажется, что олени, бегущие сзади, сшибли передних и покатились по крыше в общей большой свалке. Не труба ли это упала? Надо выйти и посмотреть. Снова одеваешься. Процесс этот не совсем обычный, и его стоит описать. Влезаешь в брюки – меховые или ватные, надставленные сверху до уровня груди. Обуваешь сапоги с широкими голенищами – как раз для таких брюк. Вверху голенища стягиваешь ремнями. Следующее из доспехов – куртка. Она так и называется – «пурга», её придумали, хочется сказать «сконструировали», специально для Севера. Куртку застегиваешь сначала с левой стороны, потом сверху – с правой. На шапку накидываешь капюшон и последнюю пуговицу нашариваешь где-то возле уха. Стягиваешь капюшон вокруг глаз и завязываешь шнурки. Теперь можно выходить. Снова возня с одеялом. Грохот крыши. В тамбуре светло от налетевшего снега. На улице совсем темно. Карабкаешься на сугроб, светишь на крышу фонарем, труба цела. Раз уж оделся, надо выбросить снег из тамбура, чтобы завтра открылась дверь. Осенью, казалось, все было забито, заткнуто, заделано – деревом, паклей, кусками старых шкур, – но каждая новая пурга находит себе новые щели... Снег тяжёлый, влажный. С севера тоже, бывает, метет, но снег оттуда приносится легкий, высушенный морозом, он разлетается, как пух, при одном прикосновении лопаты...
На ночь бросаешь в печь целое ведро угля: чтобы поддерживать тепло, надо топить беспрерывно. Прежде чем уснуть, долго лежишь в темноте, глядя на мечущиеся по потолку отсветы пламени, слушая пургу, воображая теперь особенно отчётливо стремящийся во мраке поток, иссечённый белыми пунктирными линиями. Куда девается этот ветер?
И оттого что, живя здесь, часто представляешь, что меридианы в этом месте особенно круто закругляются и устремляются к полюсу, кажется, что ветер, едва миновав посёлок, не удерживается над морем, а срывается по касательной куда-то в околоземное пространство.
Опять на крыше как будто сшиблись и покатились олени. К однообразному грохоту крыши теперь примешивается другой звук – несколько быстрых резких ударов. Это где-то над чуланом, определяете вы, отрывается лист железа. Но сейчас, ночью, ничего сделать нельзя. Остается лежать и чувствовать себя единым с содрогающимся домом и вспоминать старое чукотское заклинание: «Если я боюсь нападения келе, когда сплю одиноко, я говорю: я делаю себя маленьким камешком. Он лежит на морском берегу. Разные ветры дуют на него, многие волны омывают его. Я невредим...» Да и сейчас вы чувствуете себя маленьким камешком – и себя и дом, – только не на морском берегу, где вам спокойно среди множества других камней, а совсем одиноким камешком, подрагивающим под напором бурного, стремительного ручья. Нельзя слиться с этой природой, размышляете вы. Это там можно, на Юге, где высшее её средоточение – солнце... Или в средней полосе, где средоточения вообще нет, а вся сила поделена, равномерно разлита по кустам, речкам, полянам, берёзам и отовсюду ненавязчиво входит в вас, так что вы и сами не замечаете, как слились, а здесь можно только противостоять морю, тундре, дождю, морозу, снегу и высшему их соединению.
Вот о чём примерно думаете вы ночью, слушая пургу, когда спите одиноко. Но если не одиноко и даже не вдвоём, если в кроватке, со всех сторон завешенной одеялами, посапывает еле слышно существо, которое вы и по имени пока не называете, так это странно, а просто – человечек, то сразу, услышав хлопанье на крыше, вспоминаете не заклинание, а довольно большой деревянный брус, виденный ещё раньше возле школы, и мысленно прикидываете, достаточно ли он тяжёл, чтобы придавить им до окончания пурги отрывающееся железо. Несколько раз среди ночи вы просыпаетесь и освещаете фонариком термометр, висящий на уровне кроватки. Потом идёте на кухню, разбиваете слежавшийся в печке тёмно-красный ком угля и подбрасываете новую порцию.
Назавтра выполняете своё намерение насчет бруса. Взваливать его на плечо при таком ветре – нечего и думать. Тащите его волоком, то и дело останавливаясь и поворачиваясь к ветру спиной, чтобы перевести дыхание – не оттого, что брус слишком тяжёл, а оттого, что очередной глоток воздуха, который собирались сделать, был выхвачен и унесён ветром. С ещё большими ухищрениями, описание которых заняло бы слишком много места, закидываете брус на крышу. Снова – в который раз! – выбрасываете из тамбура снег.
И так несколько дней и ночей, а иногда с небольшими перерывами и по неделям и по месяцу мчится через поселок обезумевший ветер. В последние дни уже не метёт: весь снег, не успевший слежаться, поднят и выметен из тундры, а оставшийся сбит и сглажен, как асфальт. И в какую-то ночь вы просыпаетесь от внезапной тишины: не гремит крыша. Пурга утихла мгновенно, и вам кажется, что, выскочив из дома, вы увидите, как она быстро удаляется в темноту, словно последний вагон промчавшегося мимо поезда. И сразу же температура в комнате подскакивает до тридцати – начала отдавать всё своё тепло раскалившаяся за эти дни печка...
Наутро поселок напоминает поле битвы. Все ходят с лопатами, откапывают жилища друг друга. Особенно занесло тех, чьи окна и двери выходят на север. В сугробах, сравнявшихся с крышами, пробивают траншеи, но весь снег не раскидывают – так будет теплее. Самые большие сугробы – длиною в несколько десятков метров и высотою метра в два-три – пролегли поперек косы, в просветах между домами, там, где на пути ветра не было препятствия. Плавными и округлыми очертаниями они напоминают морских великанов, которые ползли из лагуны в море и не доползли. Там, где сугробы пересекли дорогу, в их боках выбивают ступени.
Кроме того, что изменился рельеф поселка, и сам он обновился, стал чище. Занесло горы консервных банок, бутылок, золы и прочих отбросов, неизбежно вырастающие за время зимы возле каждого дома. Скрылся старый снег, почерневший от копоти из многочисленных труб. И если весной рассечь до основания какой-нибудь сугроб, то по разрезу, по чередующимся чёрным и белым слоям можно будет подсчитать, сколько пург было за минувшую зиму.
Эта была не очень сильная: ни у кого не свалило трубу и не сорвало крышу, не открылось море. А ведь бывает, что в середине зимы ветер отрывает от припая лед и сдвигает его к горизонту, и тогда некоторое время, пока льды вновь не сомкнутся, море напоминает протекающую вдоль поселка широкую реку с низкой заснеженной равниной на том берегу, в глубине которой стоят облака, так похожие на горы...
Чувствуете какое-то обновление и вы – оттого, что противостояли пурге и не были побеждены. Так что же: вы – победили? Должны признаться, что нет, потому что она не сражалась с вами. Не было ей дела до вашего мужества и сопротивления, не было в её действиях ни разумной необходимости, ни злонамеренной случайности – слепая цель её была промчаться извечным для этих краев путем, и, промчавшись, не иссякла, не рассыпалась эта дикая орда, а просто миновала вас и кружит теперь где-то там, у полюса. Какими-то путями она вернётся, зайдёт к югу, чтобы вновь устремиться к северу, а у вас пока есть время снова запастись углём и льдом, прибить оторвавшееся на крыше железо и заделать в вашем доме последнюю, как вам кажется, щель.
Когда Одисей возвращался домой
— ... его застигла пурга, – сказал Агранаут.
Я был молодой старательный педагог.
— Почему же, Алёша, пурга? Я рассказывал вам о климате Греции. Помнишь: у нас зима девять месяцев и лето, как осень, в Греции лето девять месяцев и зима, как осень. Какая же может быть пурга?
Но ученик мой замолчал, и больше я не вытянул из него ни слова.
В учительской я повторил его фразу – как обычно передают друг другу учителя всякие ученические нелепости – и вдруг сообразил, какое таилось в ней многообещающее начало, какая могла получиться удивительная история. Я даже попытался сам продолжить ее, придумать другие, такие же необычные фразы – о собаках, например, китах, вельботах, но все они не звучали столь эпически, как первая. «Когда Одиссей возвращался домой, его застигла пурга...» Потом, пожив на Севере, я понял, в чём тут дело.
Однажды я пошёл со своим классом в Наукан, старое, заброшенное эскимосское селение. Жители давно оставили его, переселились в другие, лучше расположенные поселки, и теперь там оставалась только полярная станция. Была осень – не такая, как в Греции, – выпал снег, он лежал не уплотнённый, не сбитый ещё зимними пургами, и двадцать с лишним километров мы брели, проваливаясь, по этому снегу.
Никто не мог быть гостеприимнее, чем несколько полярников, по полгода не видевших нового лица. Но едва мы отогрелись и перекусили, ребята мои заскучали. Я внушал им, какое это замечательное место – крайняя восточная точка страны, и пролив, и маяк – памятник Семену Дежнёву, но они были готовы теперь же возвращаться домой, хотя так устали, что последние километры почти ползли. Отчего они так стремились вернуться? Я вспомнил, как летом, когда я работал в пионерском лагере, у нас убежал мальчик лет десяти. Я отправился за ним, километров четырнадцать по берегу моря, и, когда светлой летней ночью подошёл к посёлку, увидел, что жители его не спали, они собрались на берегу и разделывали только что привезённых с охоты моржей. Мой мальчик был тут же, помогал взрослым. Я понял тогда, что он не убежал, а просто вернулся к себе. Он не хотел играть, он хотел разделывать моржей.
Тан-Богораз пишет, что в старину у чукчей были люди, не имевшие своего дома, семьи. Они переходили из стойбища в стойбище, где их хотя и кормили, но относились с пренебрежением, называя «праздноходящими». Слово это поразило меня сходством с гомеровскими сочетаниями: «тяжкоогромные» копья, «светлообутые» ахеяне, «волнообъятые» острова – и в этом же ряду слов «праздноходящие» люди... Они ходили зимой и летом, и, если в пути их заставала пурга, они ложились в сугроб и пережидали, только шли они при этом не к себе, они не «возвращались домой».
Может, и ребят моих смутило, что мы пришли в Наукан просто так, «праздноходами», посмотреть место? Мне казалось, что они думают: «Ну вот, мы увидели тебя, место, и теперь можно возвращаться домой...» Сколько раз я видел, как возвращаются домой, как спешат по вечерам из тундры упряжки, их плавный ход – сюда, где ещё светло, а за ними идёт темнота. Или весной, когда в море ещё много льда и даже с сопки не отличишь далёкие вельботы от неподвижных льдин, но если присмотришься, увидишь тонкие расходящиеся морщинки волн. Навстречу вельботам выходят люди, дети берут у охотников карабины и несут домой, а взрослые грузят пласты мяса на тракторные сани (моржа разделали по дороге к берегу, в море), а потом вытаскивают вельботы на узкую, ещё не сорванную полосу припая.
роковое, долгое странствие...»
Вот так и мы возвращались тогда из Наукана – не в тот же, конечно, день, а переночевав, отдохнув, – и дул навстречу ветер со снегом: хоть и слабая, но застигла нас пурга. Тут я и вспомнил фразу про Одиссея, шёл, повторяя её, и вдруг понял, что если бы я и не перебил тогда Агранаута, он всё равно не сказал бы дальше, потому что дальше и не надо, потому что этим сказано всё: когда Одиссей возвращался домой, его застигла пурга. Когда Одиссей возвращался домой...
Гора и долина

Сначала Авдей снял куртку, пройдя ещё немного, стащил свитер. Всё это, и рубашка и даже рюкзак, промокло от пота. Он постоял, задрав голову, измеряя длину оставшейся части склона, который ему предстояло преодолеть. Авдей решил держать на каменную чёрную осыпь, поближе к вершине, и снова полез, чтобы остановка не была слишком долгой, не превратилась в отдых. Отдыхать он решил наверху.
Наверху он сел на камень, опустив голову. Он шёл уже два часа, но всё ещё виден был посёлок, распростёртый вдоль косы, а за ним море, а по эту сторону – лагуна. Отсюда казалось, что посёлок стоит на острове. Был виден отлично каждый дом, и полярка в конце, и его, Авдея, радиорубка, и больница, где лежали сейчас его жена и дочь, вот уже второй день. И хотя Авдей сам видел через окно, что их стало двое, всё равно не совсем ещё привык к этому ощущению.
Было так тихо, что он почувствовал потребность поговорить вслух, как раньше, когда ещё жил один, сидел у себя в рубке и говорил с собой. Это прошло с приездом жены, а теперь вот он снова почувствовал такую потребность.
«Если у вас есть женщина, которая...» – повторил он фразу, пришедшую ему в голову ещё вчера, когда распивали с ребятами единственную оставшуюся бутылку спирта и он, возбудившись не столько от выпитого, сколько от нового для него ощущения, говорил: «Если у вас есть женщина, которая...» – и умолкал.
— Ну, и что же, что? – поощряли ребята, но он не договаривал, наслаждаясь этой недоговорённостью, одному ему понятным, заключающимся в продолжении смыслом.
Может, если бы выпито было больше, он бы и закончил свою мысль, разъяснил им, но бутылки было слишком мало на всю сочувствующую ораву, да и вообще жена родила в самое неподходящее время, в конце июня, когда кончаются запасы от прошлого завоза, а до нового ещё самое меньшее месяц. Вот и фруктовых соков не было, которые ей сейчас были так нужны, и Авдей, выйдя, как обычно, на связь с Геной Смирновым, радистом соседней полярки, спросил, остались ли у них соки.
— Навалом, приходи, – отстучал тот.
— И спирт?
— И спирт...
И вот теперь Авдей шёл за соками и спиртом, уверяя себя, что соки, конечно, главное, но, если разобраться, он шёл ещё и потому, что это было путешествие на край света.
Так называли место, где находилась соседняя полярка, в двадцати четырёх километрах от посёлка (как раз столько, чтобы подзадорить человека, не бывавшего там), и в эти двадцать четыре километра укладывался подъем, спуск и еще раз подъём и спуск. Но Авдей шёл не первый раз и потому не пошёл по тундре, а полез в гору и теперь сидел на высшей точке полуострова. Отвернувшись от посёлка, он увидел сразу два моря – Чукотское и Берингово – и пролив впереди, между сопками. Всё это было застывшее, без движения... А прямо перед ним, внизу, была долина, которую знакомый учитель называл в своих рассказах не иначе, как «Долина смерти»: учитель в свободное от работы время писал рассказы. Но и в самом деле она выглядела мрачновато, даже сейчас, в солнечный день, вернее, в солнечный вечер, потому что было уже шесть часов, а солнце стояло ещё высоко, как в полдень. Эта долина была центром, куда сходились распадки со всех сторон: с моря, и с тундры, и с пролива. И зимой по этим распадкам собирались здесь ветры и дули во всех направлениях сразу. Тот же учитель уверял, что за всю историю посёлка здесь погибло человек сто, так ему говорили чукчи. Всю историю Авдей не знает, но пока он здесь (вот уже второй год), два человека заблудились и замёрзли в этой долине.
Видны были отсюда и копцы. Они поднимались из распадка, метрах в пятидесяти-семидесяти друг от друга, пересекали долину и поднимались на перевал, к Большому камню. Большой камень был последним главным ориентиром на этом пути, и, когда Авдей шёл первый раз, он всё боялся, что не узнает его: кругом было столько больших камней. «Но ты сразу поймешь, как увидишь», – уверяли его, и действительно, это оказался большой камень – прямоугольный, как дом, и обогреватель, прилепившийся сбоку, казался не более собачьей конуры, хотя это был лучший обогреватель на этой дороге: в нём можно было выпрямиться во весь рост.
От Большого камня оставалось только спуститься – и ты на месте, но идти до него было ещё часа три, и Авдей пожалел, что нельзя туда «телепортироваться», как прочитал недавно в одном научно-фантастическом рассказе. Но, поразмыслив, он решил, что не согласился бы телепортироваться, потому что не было бы у него тогда ощущения честно проделанного пути, а раз так, то и идти не стоило. «Ещё идёшь ради пути, ради ощущения пройденного пути», – подумал он.
Авдей снял сапоги, перемотал портянки, ощутив босыми ногами слабое тепло камня, и начал спускаться.
Труднее всего было идти через осыпи, прыгать по камням, острым, как ножи, на лезвиях которых нельзя стоять, а сразу надо прыгать дальше, а будешь раздумывать, обязательно навернёшься. И раза два Авдей навернулся, потому что, прыгнув, уже в воздухе начинал сомневаться, правильно ли выбрал камень.
Легче всего было идти по снегу, которого ещё много было на склонах. Снег лежал, спрессованный собственной тяжестью, и нога почти не проваливалась, но идти по такому снегу было неприятно: как по тонкому льду, потому что слышно было, как под снегом несётся вода. На всякий случай Авдей поднимал отвороты своих болотных сапог, и не напрасно: несколько раз он проваливался, выбирался и поворачивал назад, обходя место, где вода проела снег.
В следующий раз он отдыхал внизу, в обогревателе, сложенном из камней, щели между которыми были забиты землей. Здесь была железная печка, щепки для растопки и немного угля, но всё это сейчас отсырело. Авдей прошел бы мимо, но Смирнов говорил, что забыл здесь флягу, когда шёл месяца три назад, и точно, фляга лежала на лавке, и Авдей сунул её в рюкзак.
Солнца уже не было, оно не зашло, Авдей знал, что оно стоит сейчас над морем, напротив посёлка, но здесь, в сопках, его уже не было, и долина стала ещё мрачнее.
На втором подъёме было легче: вышла вся лишняя вода и тело как бы высохло. Зато теперь хотелось пить, и воды кругом было сколько угодно, она выглядела очень соблазнительно во множестве ручьев, в крошечных водопадах между камнями и в переполненных руслах, где от течения пригибались травинки и шевелился песок на дне. Но Авдей позволил себе только один глоток, после того как съел несколько галет – набрал в рот воды и медленно проглотил.
Теперь он размышлял, почему так всегда: спуск и подъём, гора и долина всегда вместе. Был бы сейчас один спуск... «Но ведь на обратном пути будет один подъём, – возразил он себе. – Ну пусть на обратном пути что-нибудь поворачивалось, какая-нибудь ось, и снова был бы спуск». Тут он засмеялся, поняв, что это говорит в нём усталость. «Но как же – гора и долина? Кто же из них мужского рода, если они всегда вместе? Волна и берег, месяц и звёзды, путник и дорога... Гора, пожалуй, – рассуждал он. – С горой всё ясно, но долина, тут как-то неопределённо, непонятные они, долины, хотя бы вот эта «Долина смерти», оставшаяся теперь позади...»
Вниз от Большого камня он не очень спешил – вон маяк и крест, поставленные в честь Дежнёва, а ещё пониже дом полярной станции и ребята, которые ещё не знают, что он подходит, а он в этот момент подходит. Он войдёт, и они выйдут, все четверо, каждый из своей комнаты, а ты с ощущением превосходства путника, честно прошедшего всю дорогу, превосходства, хотя каждый из них прошёл там в своё время, и не один раз, но это в прошлом, а теперь ты. И никто из них не испортит твоего ощущения, как и ты не портил, когда они приходили: налить воды в умывальник, принести тапочки, задавать вопросы и не требовать немедленного ответа, и не навязываться сразу с отдыхом – соблюсти это, весь ритуал, понятный тем, кто ходит. Вот ради этого ощущения тоже стоит идти...
Когда оно пройдёт, ты достанешь письма, специально прихваченные на почте, и из центра внимания сразу переместишься, окажешься один и без внимания, все разбредутся по комнатам, но это невнимание возместится: ты своё дело сделал, и ради этого тоже стоит идти...
Потом все сидели в кают-компании: и начальник станции Юра Иванов, и Васильич – «дед», и электрик Петя, и Гена Смирнов. Со Смирновым Авдей вместе кончал училище, а остальных узнал только здесь, видел их раз пять, когда приходил сюда или когда они приходили в посёлок, но здесь, на Севере, этого было вполне достаточно для дружбы. Уже немного выпили и теперь говорили о вещах, которые для всех были полны значения: много ли воды в распадке, много ли снега наверху и хорошо ли он держит. Потом говорили о новостях: Юра Иванов посадил огурцы и помидоры в ящиках на окнах, припай ещё стоит у берега и неизвестно, сколько простоит, в сушилке собираются сделать ванную комнату, – и такими разговорами как бы признавалась связь Авдея с их жизнью здесь, на краю света, и это было ему приятно.
— А крест? – сказал он, чтобы ещё раз почувствовать эту связь. – Изуродовали вы крест.
— Это мореплаватели, «угольщик» проходил, – сказал электрик Петя, и, чтобы это понять, надо было знать надпись на кресте. Он был поставлен в 1906-м не то в 1907 году – Авдей никак не мог запомнить,— но конец надписи он помнил: все мореплаватели призывались поддерживать этот памятник русскому землепроходцу. В прошлый раз крест стоял обветренный, почерневший, как и подобает здесь, на краю света, а теперь нежно-зелёного цвета: поддержали...
А рядом с Геной Смирновым сидела его жена Алина, о чьём присутствии Авдей знал, но сейчас, глядя на неё, ловил себя на том, что совсем забыл, пока шёл, потому что раньше её здесь не было.
Она приехала не так давно, а до этого всё проходило через Авдея – все Генкины вопросы и все её ответы. Но наконец она приехала... А перед этим Авдей задержал её телеграмму о вылете и дал сразу о приезде, и Смирнов примчался через пять часов, а её Авдей не предупредил, – в общем, старался как мог. Потом они взяли нарту в колхозе и ушли, а через некоторое время Авдей стал принимать с материка радиограммы на её имя, где стояло «люблю, целую и жду». Он, конечно, обязан был передать их Алине, но вполне мог и не передавать, потому что телеграммы были на посёлок – видимо, тот, кто их посылал, смотрел на карту – да и довольно нелепо было передавать их Генке, сидевшему на ключе в каких-то двадцати километрах.
Эти радиограммы Авдей прятал в стол и никому не показывал, а сейчас, взглядывая на неё, хмурился и думал, что неплохо было бы их принести и отдать ей: как бы она себя чувствовала.
В преф играть не стали, она не умела, а играли в кинг, но и в кинг она играла плохо, совсем не умела хитрить и, проигрывая, расстраивалась и жаловалась на Смирнова, хотя Генка подыгрывал ей всё время. Для Авдея это был хороший признак. Он считал, что настоящая женщина не должна уметь играть в карты. Потом все ушли спать, а они ещё посидели вдвоем с Генкой, и опять вернулось к Авдею вчерашнее ощущение.
— Если у вас есть женщина, которая... – снова вспомнил и сказал он, поднимая стакан.
— Да, – сказал Смирнов, – да.
Они всегда хорошо понимали друг друга.
Перед сном Авдей постоял на крыльце, от которого сразу начинался обрыв, и берег, и пролив, чистый ото льда, только у берега ещё стоял припай метров на сорок, а дальше, посреди пролива, поднимался остров, а ещё дальше – если не знаешь, то и не увидишь, примешь за облако, но если знаешь, то разглядишь смутные очертания хребта – Аляска...
Белая ночь только набирала силу, и всё это лежало в мягком матовом свете, без теней.
На следующий день с утра поставили столбы для новой антенны и втащили на обрыв лодку, лежавшую на припае. «Никогда не знаешь: может, его сегодня оторвет, а может, через месяц», – объяснил Иванов. А потом пошли на птичий базар охотиться: Гена Смирнов, его жена и Авдей. Они перепрыгивали через неширокие трещины, в которых вода сначала голубела ото льда, а потом темнела и вела в глубину. На льдинах лежало множество мелких камней, упавших со скал, лёд под ними таял быстрее, и каждый камень лежал в ямке, заполненной водой. Алина шла впереди Авдея. Он смотрел, как она идёт, в телогрейке, платке и резиновых сапогах... Конечно, у неё пройдет, – думал он, – ведь она приехала. Мало ли что у него, Авдея, было на материке, но всё прошло здесь, среди сопок, снегов и пург, и Лилька приехала к нему, и родила вот, и сосуды у неё полопались от боли. Всё у них теперь прошло и всё началось...
Скалы нависли над головами, со множеством выступов, на которых расселись бакланы, кайры, топорки. Это и был птичий базар. Стреляли по очереди, и убивший кайру имел право ещё на выстрел. Раненая птица падала, вертясь в воздухе, а остальные кидались со скалы вниз, шли на таран, как казалось сначала, и проносились над головами. В море они успокаивались, возвращаясь по одной, по две.
Авдей выстрелил, и кайра завалилась за карниз, видна была только лапка, медленно поднимавшаяся и опускавшаяся, словно кайра проповедовала перед смертью.
— Нельзя их убивать наповал, – сказала Алина, – надо их только ранить, чтобы они...— Тут она прицелилась и замолчала, но промахнулась на этот раз. Слышно было, как пуля ударилась о камень. – Чтобы они падали, – закончила она.
Снова кайры кинулись в лобовую атаку, роняя камни, а бакланы сидели неподвижно, словно зная, что всё это их не касается.
— Вы когда в отпуск? – спросила Алина.
— Через год.
— А вот Смирнов не хочет. Сидит здесь уже два года и не хочет. Хоть ты ему скажи, меня он не слушает, – пожаловалась она.
«И я его понимаю», – подумал Авдей.
— А это обязательно – слушать? – спросил он.
Она пожала плечами.
— Нет, совсем нет. Всегда найдётся тот, кто захочет слушать.
Авдей взглянул на Генку и понял, что она попала, – так же спокойно, небрежно, как в кайру. И не наповал, а с расчетом, чтобы ещё жил, трепыхался и падал...
«Плохо, друг, твое дело», – сочувственно подумал он.
Возвращаясь назад, они заметили, что трещины стали шире. В некоторых местах, где они прошли, теперь нельзя было перепрыгнуть, и приходилось искать другую дорогу. Когда они вышли из-за поворота, то увидели, что по припаю к полярке уже не подойти. Хорошо, что они миновали скалы, теперь можно было выйти на берег. Летом здесь тоже был обрыв, но за зиму образовался снеговой склон, и склон этот ещё не стаял. По нему можно было подняться.
Авдей прыгнул и чуть не завалился назад.
— Давайте, – сказал он.
Смирнов бросил ему мешок с кайрами и тоже прыгнул.
Алина оставалась на льдине.
— Я не смогу, – сказала она.
— Мы тебя поймаем, – сказал Генка.
Они стали по обе стороны от того места, куда она должна была прыгнуть, и протянули руки.
— Нет, не смогу, – повторила она.
— Пока будешь раздумывать, льдина уйдет, – объяснил Авдей. – Мы тебя поймаем.
Она взглянула с сомнением. Она не была в этом уверена.
— Ну что делать? – воскликнула она. – Смирнов, я не прыгну!
Они всё ещё тянули свои руки... Щель увеличивалась. Голубого осталось совсем мало по сравнению с тёмным. Смирнов прыгнул обратно. Они отплывали, стоя вдвоём на льдине.
— Сейчас мы придём на лодке, – встревожился Авдей.
Смирнов помахал рукой. Лицо у него было почти счастливое.
— Не надо. Нам и здесь хорошо. Я всю жизнь мечтал остаться с тобой на льдине. Ты и я, – он смотрел на жену с нежностью.
— Не говори глупостей, – заявила она. – Авдей, сходи за лодкой!
Авдей посмотрел вперед: льдина двигалась вдоль берега, и на её пути выдавался мыс. Ее обязательно должно было прибить к мысу. Авдей сел и стал закуривать.
— Последняя воля друга для меня закон, – сказал он.
— Двое сумасшедших! – Она отошла к другому краю льдины и встала спиной к ним...
Когда они поднялись наверх и оглянулись, возле берега не было уже ни одной льдины. Все молчали.
— Ну, Смирнов, – сказала Алина, когда подошли к дому, – запомни, чтоб ещё когда-нибудь куда-нибудь...
На крыльце стоял Иванов.
— А что я говорил? – закричал он. – Я еще утром говорил.
...Банки с соками Авдей замотал в свитер, чтобы не очень давили на спину. Спирт перелил в полиэтиленовые фляги и сунул в карманы рюкзака. Они, казалось, специально были сделаны для таких фляг.
Пока Авдей собирался, все сидели в своих комнатах и писали письма.
Смирнов проводил его до Большого камня, как всегда. Они покурили, сидя возле обогревателя. Аляску уже не было видно за облачностью, но остров по-прежнему был как на ладони, высокий, скалистый, будто с иллюстрации к Жюлю Верну, и рассматривать его следовало в подзорную трубу с палубы какого-нибудь корвета или брига. Авдей боялся, что Смирнов спросит у него письмо Алины, которое она сунула ему отдельно от всех, но тот молчал, и Авдей порадовался за него.
— А почему бы и не поехать? – сказал он. – Гагры, пальмы...
Генка посмотрел на него.
«Да. Вот так, и тут ничего не поделаешь», – сказал его взгляд. Они пожали друг другу руки. Пройдя немного, Авдей обернулся.
— Главное – спокойствие, – крикнул он.
Потом Авдей снова проделал этот путь. «Начинаешь доверять своим ногам, снова начинаешь доверять своим ногам», – как сказал один приезжий журналист, набегавшись по сопкам, и теперь Авдей с восторгом чувствовал, как доверяет своим ногам, не думая, как и куда их ставить, они сами всё соображали в этом диком нагромождении камней – словно рухнули до основания все замки, стоявшие некогда здесь, на вершинах, их башни, стены, своды и скатились по склонам.
В посёлок он вошел ночью, когда солнце стояло прямо над морем, и, пока Авдей спускался с сопки, оно било ему прямо в глаза снизу. Пройдя по безлюдной улице, он свернул к больнице. Он влез на ящик, специально поставленный под окном, и увидел, что жена спит. Всё было в порядке.
Он постучал тихонько по стеклу, чтобы сказать, что он вернулся, но понял, что стучит так тихо для того, чтобы она не проснулась.
Он слез с ящика, пришёл к себе, задёрнул шторы от поднимающегося солнца, лёг, и, едва закрыл глаза, мгновенно встали перед ним камни и снег, гора и долина, и ноги его продолжали спуски и восхождения...
